Литературный конкурс-семинар Креатив
Рассказы Креатива

Амин Ильдин - Полотно Бога

Амин Ильдин - Полотно Бога

 
                                                                                 Полотно Бога
Всегда, всю мою жизнь, именно осень виделась мне за проявлениями нашей погоды. И лето, казалось мне, у нас осеннее, и зима. Видимо, тут причина всему уникальное положение нашего города. Жара и морозы минуют его стороной, снега засыпают не плотно, циклон не приносит ни бурь, ни штормов.
Наши зимы, слава Богу, теплые; редко снег сыплет с небес – небеса хмурые, приунывшие. Морозы приходят крадучись, и то ли смущаются задержатся у нас, то ли их манят дальние дали – и двух дней не простоять не способны. Потому у нас оттепель, влажны, черны все дороги, и люди одеты легко. До того природа спокойна, что дела в ней свершаются с неохотой: иссохшие до темна листья до весны не опадают с деревьев – и как хороша с ними зима, как скромно нарядна, торжественна! Листва облетает до почек и новой весенней зелени, укрывая просохшую землю смиренным ковром.
Весна быстротечна до незаметности, и ощутима разве что послезимней свежестью, ручейками. Распутье трех мартовских дней – и снега исчезают до капли. Апрель и май у нас полноправные летние месяцы, и все распушается нежным, прозрачным побегом. Следует влажное, душное лето – дожди что ни день, пузыристые, теплые, с фиолетовыми лужами. На небе, черно-белом громадном снимке, исковерканные и переброшенные вверх дном корабли.
Урожаи наши дурны; впрочем, огурцы ничего, но от воды они бухнут и лезут в длину. Все остальное, чем дарует земля человека, у нас жидковато: и хлеб, и картофель, и пр. Огородов у нас не держат – так, если для отдыха и простора.
Наши жители неразлучны с зонтами. Зонт такой же предмет гардероба для нас, как для прочих, я думаю, обувь. Без дождя вы у нас в одночасье измокнете, вы начнете ругаться и проклинать этот город. Середина августа, а деревья уже пожелтели ( мне ужасно нравится этот их цвет, первая желтая посыпь ).
Осень так прижилась у нас, так пропитала все улицы и дома, что не исходит ни летом, ни зимой, и висит круглый год в поднебесье. Осень – особое состояние бытия, любованье печальной предсмертной красой, замиранием жизни на крае упадка. Это состояние ложится на темперамент, характер, мировоззрение; насколько я знаю свой город, в нем живут кроткие, добрые люди.
Иногда только, перед грозой, в воздухе повисает смута, и пешеходы с опаской пригибаются и исподлобья смотрят на черную тучу. Кажется мне или нет – она накрывает нас гробовой неподъемной крышкой.
Общая наклонность в высоты нас не коснулась. Для нас редкая невидаль небоскребы в десяток этажей; для нас и пять – почти пирамида Хеопса. Наши застройки – это 2-3 этажные домики; с недавних пор, со времен моего рождения, к ним подвели отопление, а раньше все топились улем и дровами, и, как память о том, сохранились печные трубы. Узки заросшие тополями улицы. Есть у нас старый храм ( новый никак не достроят ). Где бы вы ни жили, звук колокола обязательно донесется до вас, и солнце ответит ему, выйдя из тучек и осветив вашу комнату. Высокий храм красив предстарческой скупой красотой. Единственное наше сооружение, видное из любого предела – двадцатиметровая телебашня, - и то потому, что стоит на холме.
Погода и пейзажи середины осени и позднего апреля до того схожи, что вызывают в душе одно чувство: непринужденного ожидания.
При городе нашем река, полноводная с мая по август, с гудящими пароходами, с рыбаками, дремлющими по берегам.
Того дома, где проходили первые полтора десятилетия моей жизни, уже нет. Его снесли - немыслимо древний барак. Я помню, мы плакали, когда нас переселяли. Жили мы замечательно. Наш дом был в три этажа, при нем дворик с качелями и скамейкой. Тополиная полоса отделяла его от дороги, и все раннее детство я жил с убеждение, что это и есть лес; не зарастающие тропинки вились по ней, и я часто бродил ими с мамой. Детей в нашем дворике было мало, и играть я ходил в соседний. Учиться я не любил, но любил бывать в школе. Четыре года подряд я занимался художеством в нашем училище, но увы, художника из меня не вышло: таланта не было. Писал я ( уж рисовал, малевал, какое письмо! ) неинтересно и плоско, не видел цветов, кроме желтого ( им я увлекся чрезмерно ), и не мое это, пусть бы и для души. Художником я не стал и, забросив палитру и кисти, оставался уже до конца своей юности абсолютно обычным подростком.
Мимо нашего дома изредка пробегали суетливые человечки, прижимавшие к груди пакеты и сумки. Они по-птичьи осматривались, и мне всегда хотелось их задержать, расспросить: от кого вы спасаетесь? Я же не знал, что и сам стану когда-нибудь убегающим человечком.
Среди замечательных жильцов нашего дома, навеки пребывших в этом исчезнувшим прошлом, мне памятен одинокий, слепой отшельник. Жил он под крышей, в маленькой угловой квартирке, и редко когда покидал ее. Он был высокий, стареющий и седой человек. Седая поникшая щетина покрывала его лицо; вьющиеся белые волосы, в беспорядке торчащие над ушами, уминала шляпа. Слепые глаза, слишком мелкие и запавшие, чтобы видеть мир, черными пятнышками влеплялись в лицо. Его звали Геннадий Андреич, и сознаюсь, я долго боялся его, пока судьба не свела нас поближе. Меня пугал тот факт, что человек ничего не видит, мне это казалось прямым знаком его ненормальности и ужасности; по глупости лет я просто не понимал, как, почему можно не видеть?
(По совету мамы я прочел "Слепой музыкант" и испугался еще больше. Я потом всерьез опасался, что и сам ослепну.)
Если Геннадий Андреич спускался по лестнице, это немедленно знал весь дом: его походка, точный, замедленный шаг узнавались сразу же. Перед ним щелкала и стучала трость. Обычно я крался к двери и смотрел сквозь замок, в скважину, на него. Эта детская шалость и сопровождавший ее ужас доставляли мне наслаждение лучших игр. Я наблюдал, как ступал он по сходу, как в ступени врастала его нога, вторая, как лицо выплывало в свет лампы. Он медленно поворачивал тело, и слепые глаза устремлялись в меня, всего на секунду, но я был уверен – он разгадал меня, он сейчас постучит в нашу дверь… Нет, Геннадий Андреич шел дальше, а я сотрясался от удовольствия страхом. Ходил он редко, глубокими вечерами.
Удалось, наконец, разузнать любопытной соседке, что он когда-то был офицером, воевал и был ранен; что жена, заботившаяся о нем с добротой лучшего сердца, три года, как померла; что он отдал квартиру семье своей дочери, проживающей без угла, и приехал сюда, доживать одинокую старость. Калекой он себя не считал, к слепоте относился привычно, и с непонятным зрячему интересом хаживал по окрестностям.
- Зачем же ночью да вечером? – спрашивала его соседка. – Заблудитесь, не дай Бог, и спросить не с кого…
- Вечером, знаете, и народу меньше, и лиц удивленных… Да, удивленные лица!
- Ну, а заблудитесь?
- А что заблужусь? Найдусь, один черт!
Ночью мы с ним и познакомились. Было лето, уже неделю не шли дожди. Ночь была ясная, голубая, как свет сквозь тонкое одеяло. Я загулялся и заигрался с ребятами, заранее зная мамин упрек; потому я бежал, торопился…
…и налетел на что-то. Было не так уж темно, и как я не увидел?
Да, это был он, слепой отшельник; от испуга я вскрикнул: "О, господя ( именно господ я – так выражался мой дед ; богомольный был, раз в полгода захаживал в церковь )!". Он навис надо мной, как дерево, и шляпа его свалилась на нос.
- Не ушибся? – сказал он.
- Н-нет…
- А, я тебя знаю! Ты Владик с первого этажа, правильно?
- Да.
- Слушай, а сколько время?
- Без 10 двенадцать.
- Ну, я и слышу: тишь! А прохлада какая…
- А вы что тут делаете?
- Я-то? Прогуливаюсь… Мама тебя искала.
- Мама? Откуда вы?..
- Я слышал, уже давно. А потом колокол загудел.
- Ну, спасибо… Вас-то проводить?
- Не-ет, я еще гулять буду!
С тем и разошлись, но я его перестал бояться. Нет, при этих его глазах мне и после было не по себе, но я их научился видеть помимо него, как что-то отличное.
Прогулок своих он не бросал. Просыпаясь изредка ночью, я слышал стук его палочки по асфальту. Хотелось бы знать, как и что он чувствовал в эти минуты, часы совершенного мрака и тишины, когда только ветер шуршался в ветвях, когда во всем городе спали, и разве что издали, долгим эхом, доносились пьяные вопли.
Как –то я набрался наглости или храбрости и спросил его с детским бездушием:
- Геннадий Андреич, а что вы видите перед собой - тьму? Или тьму и звездочки в ней?
Мы сидели на лавочке, вечером; я внимательно смотрел на его лицо, итальянский горбатый нос в россыпи жилок, на сухие и тонкие губы, окруженные длинными складками, на растаявшие в массе лица глаза.
Он провел по лицу рукой, как бы вытирая его, и сказал мне:
- Взгляд у тебя тяжелый… Сколькие люди, я видел давно, бояться друг другу в глаза смотреть – нет, не могут! Взгляд, хоть на тысячу миль – столкновение… А звездочек я не вижу, да и тьмы никакой не вижу.
- Как же, что же видите?
- Вижу из молодости картину: сам я сижу у окна, а внизу Женька бежит – это жена моя, Женечка, - юная, стройная… Да, так и вижу: куда-то бежит, пальтишко на ней. В магазин, наверное…
- Что, вот это и видите?
- Только это, и днем, и ночью… и даже во сне.
- Но почему это-то?
- Не знаю, Владик, не знаю. Как очнулся в больнице, лет 10 назад, так одно все стоит пред глазами: Женька бежит в магазин. Притом, все цвета я забыл, что за волосы у нее – не скажу. Но вижу и небо над ней, и землю под ней… а лица-то ее не вижу, и жалко…
Я не верил ему и глядел на него, как на статую. Отвернувшись, он рассмеялся.
- Что смеетесь, обманули меня?
- Нет! Каблучок у нее оторван и сзади болтается… Вот, сейчас рассмотрел.
Он опять засмеялся, а мне сделалось жутко.
- Геннадий Андреич, так… ну, не бывает!
- Как знать! Говорят, после смерти человек вечность видит одну и ту же картину перед собой, и не избавится от нее… - сказал он с вдумчивым видом, но хохотнул затем, как нелепейшей шутке. – Может, потом – или во сне – человеку дано увидеть наш мир не таким, каким мы его запомнили, а каков он на самом деле? И все это складывается в единое полотно посмертного прозрения… в полотно, мозаику Бога. Представляешь, какой громадной она должна уже быть?
- Не представляю.
- Да и я тоже. На этой картине – изнанка нашего мира… Или, нет… его лицо. И через тысячу, скажем, лет, прилетят к нам пришельцы, а человечество уже вымерло… Ничего от нас не осталось, кроме руин и мусора. А пришельцы-то в Бога верят, они насквозь все видят. Глядь – планету нашу покрывает посмертная галерея!
- Это как картинки запрятанные?
- Да, да! И Женька моя где-то там, и мы с тобой… И весь наш город, собаки, деревья…
- И мужички пьяненькие?
- Куда же без них.
- Нет, меня не надо, я-то живой еще!
В ноябре наш слепой оступился и грохнулся головою оземь. Его отвезли в больницу, и весь наш дом – честное слово! – перебывал у него за две последующие недели. Ходили и мы с отцом. Вниманием и участием, я думаю, он был ободрен, оценил и гражданскую чуткость нашего горожанина, но сам, вернувшись домой, ничуть не сменил своей скрытности. Ускользая от нас, вершилась жизнь странного существа; он жил ею ощупью, наитием, и однажды признался мне: "Бывает, Владик, что-то накатит, не мое будто… или утерянное когда-то! Накатит – и схватит всего без остатка, и обмануты слух, осязание, все! И чудится с в е т… нет, и не свет, а окно какое-то, то ли в былое, то ли в грядущее… а за ним ничего не видно, но радость, райская радость, какой не познаешь за целый век жизни!.." Что он пытался этим сказать, он знал не более моего, но улыбка с воспоминанием счастья просветляла его лицо. Он не умел дать названия внутренним эволюциям, но с восторгом случайного зрителя, слишком захваченного, наблюдал их. И, конечно же, ни я, ни кто-то другой были ему не помощники.
Нам не хватило времени и с отшельником, и те, кто думал о нем, в том числе и я, остались ни с чем и с неверной памятью. В сентябре 1998 он внезапно пропал…
Впрочем, внезапно ли? Зная его затаенность, его домоседство в дневные часы, опомнились не сразу, с прошествием нескольких дней. Но дверь он не отпирал, на прогулки – и даже ночью – не выходил, и соседи забеспокоились… Жутковатая истина возвестила себя криком на лестнице, от которого выбежали из квартир все жильцы. Дядя Паша, наш верхний сосед, с диким взором метался по лестнице.
- Там он, там! – указывая наверх, шумел он.
Я не мог ничего понять, но мужчины – и папа мой – отправились на чердак.
- Владик, ты не ходи! – строго сказал отец, но вместо этого я полез следом.
И пожалел об этом, и лучше б не видел! Геннадий Андреич, прижатый к старому дымоходу, сидел в неестественной позе, раскинув руки ладонями вверх. Голова и грудь его свесились набок, длинные шпалы ног протянулись вперед; упавшая с головы шляпа и трость лежали на них. Чердачное оконце было раскрыто, и солнечный луч заглядывал в его кривовато улыбающееся лицо. Слепые глаза исподлобья с м о т р е л и в окно.
- Что сказал: не ходи?! – рыкнул отец, и я мигом был дома, где с плачем прижался к маме.
- Зачем он, зачем? – повторял я, приникая к ее рукам. Мама не меньше меня испугалась.
Кто же мог знать зачем? Мне кажется, в том был смысл, возможно, и величайший смысл для слепого, но нам, неумелым смотреть в его мир, он был неведом.
Приехала дочка Геннадия Андреича, и все ее встретили, как родную, с сочувствием. Она ходила по дому, с квартиры в квартиру, и всюду с расспросами об отце. Впечатление мое сложилось такое, что она его мало знала или не знала вовсе, и с недоверием вникала в рассказы. Особенно удивило ее то, что отец гулял по ночам, в одиночестве.
- Он раньше не был таким, - говорила она. – Но раньше они были с мамой…
Народу на похоронах было всего ничего, с нашего дома. Когда все прощались, я прятался за людьми, но страх подмывал идти ближе. Я вспомнил свои забавы, свои подглядыванья за дверь, и прежний азарт подхватил меня.
Слепые глазенки были открыты, крошечные, как крапинки краски. Не вышло той же игры, ибо не было удовольствия страхом, ибо страх был теперь настоящим.
 
 
 

Авторский комментарий:
Тема для обсуждения работы
Рассказы Креатива
Заметки: - -

Литкреатив © 2008-2024. Материалы сайта могут содержать контент не предназначенный для детей до 18 лет.

   Яндекс цитирования