Прачка
Руки стыли от
холода камня, изъеденного пятнами лишайника, но опираясь на парапет башни,
Рудрайг ощущал себя единым целым с упрямой, неподвластной никаким напастям,
старой крепостью, вросшей в скалу. Он чуть подался вперед, словно хотел получше
рассмотреть землю, лежащую у подножия, вдохнуть холодный, терпкий ветер.
Разглядеть что-то прячущееся за легкой пеленой тумана или расслышать ответ на
так и не заданный вопрос…
Изгибы холмов,
легкие струи тумана и блестящее ожерелье реки, спрятавшейся в ложбине… Земля
Унланда, укрывшись одеялом мглы, дышала прерывисто и неровно, как женщина,
разметавшаяся во сне. В глубине холмов рождался и ширился звук, протяжный,
томный, зовущий – то ли ветер балует в кронах замерзших деревьев, то ли одна из
дочерей Дану играет на костяной флейте. Рудрайг как-то спросил преподобного
Беатуса - что это? Зря спрашивал – всему есть лишь одно объяснение:
«Дьявольское наваждение, молись, сын мой».
Рудрайг мотнул
головой, отгоняя призывную мелодию, и медленно пошел вниз по каменной лестнице,
опоясывающей башню; а ветер выл, хлестал
в лицо, трепал волосы, словно заставляя снова вернуться наверх. Дикий северный
ветер нес зиму и беду.
Прикрывая лицо
от ветра, Рудрайг прошел через двор в часовню. Там в полумраке, тишине и покое
обитал, если верить Беатусу, тот, для кого нет неразрешимых вопросов - надо
лишь услышать ответ. А следом за Рудрайгом, боясь потревожить тяжелые раздумья,
молча скользнула мальчишеская фигура.
Но ответ остался
смутным; даже сейчас, когда Рудрайгу требовался совет, что делать с проклятым
волком Уддгером, повадившимся за добычей в Унланд, святой отец сказал:
– Молись, сын
мой, и услышишь.
Но наполненные
гулкой пустотой чужие слова молитв никогда не умещались у Рудрайга в голове,
рассыпались бесполезными осколками. А мертвые губы божественных статуй хранили
молчание.
– Смирись, раб
божий, – увещевал святой отец. – Прими безропотно то, что изменить не под силу.
Тебе не одолеть Уддгера, у него воинов гораздо больше.
– Одному – не
справиться, а вот всем вместе… Я пробовал договориться с соседями, но они
боятся, выжидают. А тебя бы послушали, преподобный.
– Тогда
прольется много крови. А Бог того не желает, и я не поддержу тебя, Рудрайг.
Отдай Уддгеру дань, которую он просит, склони голову, сын мой. И он не пойдет
вглубь Унланда. Уйдет и не вернется до следующей осени.
Постукивая
палкой и шаркая, старец направился к выходу, оставив Рудрайга наедине со
стылым, мерклым светом, льющимся сверху сквозь узкие оконца.
Рудрайг смотрел
в пустые глаза статуй и слушал тишину храма. Склонены смиренно головы каменных
святых, сложены покорно руки, холодны и безучастны их лица – нет им дела до
мирской суеты.
Ни движения, ни
знака, кроме затаенного дыхания за плечом и поскрипывания кожи – мальчишке
нелегко было бездеятельно стоять и пытаться выслушать несуществующий ответ, но он
боялся помешать отцу. Хотя чем тут можно помешать? Может, Беатус и внемлет
вышним истинам, а Рудрайгу лишь слышится утробный вой ветра, больше похожий
рыдания бау. Рудрайг тряхнул головой, обернулся и взъерошил парнишке волосы,
словно стряхивая с них серый налет. И непослушные пряди полыхнули рыжим
пламенем. Недаром единственного позднего
сына, что подарила ему напоследок Тея, назвали Игеном. И не ошиблись: пожар –
стремительный, неукротимый, своевольный. Мужчины их рода все такие, и у
Рудрайга под налетом седины проблескивает огненная рыжина, и тлеет внутри
искра. Но подступающая старость не
только сковывает тело, но и наполняет душу не мудростью, а усталостью,
затягивает перегоревшей золой когда-то пылавший высоко костер. Приходит
осторожность, опутывает ум сомнениями. Беатус говорит - лишь покорность высшей
воле и вера доведут до последнего порога, за которым покой. Вот только от этих
слов внутри все наполняется пустотой и горечью.
– Что будешь
делать, отец? Неужто и вправду снова… – слово «сдашься» так и не произнесено, и
тлеет надежда на донце глаз.
Тяжелый вопрос,
неподъемный.
– Я возьму отряд
и поеду на встречу с Уддгером. Узнаю, чего он хочет в этот раз, – ответил
Рудрайг.
Хотя, что толку
– и так понятно, чего желает грабитель. Взять побольше и без труда. А если не
выйдет нагнать страху, возьмет силой, огнем и сталью. Это лишь глупая отсрочка,
трусоватое желание отдалить решение.
Может, прав Беатус? И надо смириться, заплатить, подставить вторую щеку.
Но тяжело это сделать, глядя в яркие, карие глаза сына. Трудно затушить огонь.
– Я поеду с
тобой, отец!
– Нет, кто-то
должен держать поводья, пока я не вернусь, – Рудрайг хлопнул сына по плечу –
парень уже вырос, не боязно, учил хорошо, удержит.
«Моя кровь, – с
гордостью подумал Рудрайг, напоследок обернувшись в воротах и глядя на непокорные рыжие вихры сына, –
может, и пора из стареющих рук передать поводья в молодые и крепкие, которые в
смирение не верят…»
И ветер в холмах
пел призывно, а острый осколок месяца, похожий на зрачок рыси и тускнеющий в
утреннем небе, – глядел выжидательно. Воздух терпко пах увядшей травой,
подступающей зимой… и смертью. И каждый выбирает ее для себя сам. Что бы
там ни говорил Беатус, а это право даровано любому воину.
Повинуясь странному
ощущению чужого взгляда, Рудрайг обернулся к реке. Из пелены тумана на
противоположном берегу кто-то смотрел – призывно, настойчиво. Это ни с чем не
спутаешь. Так может смотреть лишь любящая женщина. И сколько бы людей ни было
вокруг, точно знаешь, что этот взгляд только для тебя. Зовет и манит.
– Ждите здесь, –
Рудрайг спешился и пошел в туман. Сквозь молочную мглу, в которой плыли
черные остовы забывшихся в зимнем сне деревьев, по хрустящим от изморози
опавшим листьям, на шум воды, по тонкой нити призывного взгляда.
У реки на камне
сидела женщина и стирала. Она так низко наклонила голову, что лица не
разглядеть – только грива спутанных волос. Черные крутые завитки шевелились,
напоминая змей; вплетенные в волосы бусины и вороньи перья переливались синим.
Тонкая рубаха оставляла открытыми руки до самых плеч, по коже вились лазурные
узоры. Для удобства юбку она высоко подоткнула – хорошо видны стройные бедра и
тонкие щиколотки. По левому бедру до самого колена тянулся старый шрам.
Настолько знакомый, что в груди у Рудрайга стиснуло, засаднило. Он осторожно
сделал шаг вперед – ошибиться невозможно.
– Теа? –
окликнул он женщину. Та вскинула голову и улыбнулась легко и ласково, как умела
только она. Лицо у нее было молодое, веселое, с живым румянцем. А не то
восковое, измученное, которое он запомнил, когда святой отец читал над ней
непонятные бесполезные молитвы на своем птичьем языке. А Рудрайгу хотелось
ударить священника, схватить Теа в охапку, трясти изо всей силы, кричать и выть
до тех пор, пока она не проснется. Но не нашлось таких молитв и такой силы,
чтобы разбудить Теа…
– Теа… – он
силился вдохнуть, но воздух в грудь почему-то не желал входить.
– Ох, Руд,
рубаху мою все еще носишь? Помнишь меня? – она прополоснула в воде и встряхнула
то, что стирала. И Рудрайг узнал свою рубаху, старую и ветхую, которую
заставлял рабынь латать и не желал выбрасывать. Ту самую, что расшила на удачу
зелеными птичками для него Теа. Только сейчас рубаха вся в крови и дырках –
узор не разглядеть.
– Как же ты так
изгваздался? – вроде и ворчливо, но с тенью гордости, как бранит мать сына,
впервые вышедшего победителем из мальчишеской драки, спросила Теа. – Ничего,
отстираю.
И снова
принялась полоскать рубаху, а кровавые полосы зазмеились в прозрачной воде.
Онемевший Рудрайг смотрел на сплошные дыры в ткани – места живого нет.
– Ты поторопись,
– улыбнулась Теа, – я так долго тебя ждала, извелась вся. Ничего, недолго уже.
А я пока рубаху залатаю. Будет целехонька. Придешь – наденешь, будем танцевать,
Руд. Я столько тебя ждала… – с тоской и надеждой сказала она и протянула к нему
руку. Пальцы длинные, сухие, с синими татуировками, нетерпеливо подрагивали.
Лазурные спирали на бледной коже разгорались потусторонним, неживым светом.
Чужие руки, не как у Теа. Рудрайг дернулся и непроизвольно поднял руку к лицу.
– Ты что это –
креститься вздумал?! Поменял меня на бесполезного чужака? – лицо женщины
неуловимо изменилось, став злым, глазницы заполнила тьма, подсвеченная
огненными всполохами. Черным дымом заклубились волосы за спиной. Руки
превратились в птичьи лапы с острыми, длинными когтями. Рубаха упала в воду и
поплыла вниз по течению.
– Да что ты… –
непослушными губами прошептал он.
– Забыл меня? –
Она резко встала и неуловимым стремительным движением приблизилась к Рудрайгу.
Положила руку на его затылок и чуть откинула голову. В раскосых глазах
плескалась тьма, и жар ее тела прожигал насквозь. Рудрайг обхватил ее бедра
руками:
– Нет, не забыл,
– сказал он, прижимая женщину к себе все сильней и вдыхая ее запах: запах дыма,
вереска и раскаленного железа. Ее рука острыми когтями впилась ему в шею, губы
обжигали, отбирали дыхание, но внутри из полу-угасших, подернутых пеплом
угольев разгоралось пламя, разгоняя по жилам кровь, заставляя ее стучать боем
барабанов, гудеть обезумевшей волынкой в ушах. Он задыхался и тонул в горячем,
темном водовороте, не желая выныривать. Но она внезапно оттолкнула его,
отступила на шаг, склонив по-птичьи голову к плечу. Выкинула вперед когтистую
руку, не позволяя приблизиться, оскалила в улыбке острые нечеловеческие зубы,
спросила:
– Пойдешь ли за
мной? Не побоишься?
Рудрайг
лишь мотнул головой, в неверном свете
осеннего утра полыхнули упрямым огнем рыжие пряди, так и не сдавшиеся
окончательно седине.
– Тогда иди за
мной. А я подарю тебе последнюю победу. Пусть поднимутся к небу столбы дыма.
Пусть увидят все, что Унланд не склонил головы. И за тобой пойдут остальные.
Встреть врага у моря, не дай войти в мои холмы, Руд. Смирение – не мой путь.
Смерть лишь половина дороги, воин. А я буду тебя ждать там, – закричала она и
вскинула руки вверх. Черные крылья ударили по воздуху – ворона взлетела,
мазнула перьями по щеке Рудрайга:
– Иди за мной! –
еще раз закричала ворона, роняя черное перо.
– Как прикажешь,
госпожа, – прошептал Рудрайг и зажал перо в руке. Он еще немного послушал, как
натужно гудит ветер, увязший в густых кронах деревьев, и вернулся к отряду.
– Что с тобой,
Рудрайг? Словно на тебя Балор глянул!
– Я видел
госпожу Морригу. Она полетела на восток к устью реки. И мне идти туда. Не
опозорю я себя ослушанием. Ибо тогда не увижу света, который мил мне, как пела
неистовая Бадб: «придет весна без цветов, скотина без молока, женщины без
стыда, мужи без отваги». Что проку мне от их спасения, если в песнях будут петь
о моей трусости?!
Тяжело настоящему
воину верить в бога, тихого и всепрощающего, позволившего безропотно себя
убить. Трудно мечтать о таком посмертном царстве, где все постно, пресно, и
нежные ангелы голосами скопцов поют гимны чужому смирению, а не твоей отваге и
доблести. И там, в светлых, сияющих высях никогда не придет к нему Теа, не
протянет руку, не улыбнется, не выдохнет горячо в ухо: «Я ждала, Руд!» А если
так, то дорога одна – вдоль берега реки, на восток к морю, на встречу с
Госпожой Ворон, которая точно знает, чего желает воин.
С крутого
косогора хорошо видно, как в песчаную отмель острыми носами врезались чужие
корабли. Рудрайг умел считать только до десяти. А больше и не требовалось. Два
корабля, не самых больших, и еще полдесятка румов. Значит, восемь или девять
десятков бойцов на одном корабле. А сколько всего у Уддгера? Что проку считать
– много, безнадежно много против того, что имел Рудрайг. Тогда он разжал кулак
и показал своим воинам воронье перо:
– Госпожа с
нами, – сказал Рудрайг, бросая вниз с обрыва черное перо. – Она дарит нам
победу и милость. Госпожа желает их крови. И кто мы такие, чтобы отказать ей?
Согласно
закричали за его спиной воины, вскидывая вверх оружие, ударились о скалы волны,
завизжали чайки. Тяжелые черные тучи, беременные снегом, раскинулись двумя
крыльями над головой.
– Брас, Крунд! –
скомандовал Рудрайг, – идите в обход по скалам. Их корабли должны сгореть!
Пусть будет видно издалека, какую дань заплатил Унланд. Они не должны отсюда
уйти, таково Ее желание.
Первые, крупные
снежинки завертелись в воздухе. Голодный ветер завыл простужено и кинул снежный
вихрь в лицо чужакам. Вторя песне ветра, завыли воины Рудрайга и побежали вниз
по крутому склону к кораблям. Навстречу неотвратимой и неистовой, отказов не
принимающей…